Выпускники 30ки Выпускники 30ки

Виктор Троицкий (1965, 3)

Иосиф Яковлевич Веребейчик

Для меня навсегда, на всю жизнь, мои учителя оставались учителями. Некоторые из них со временем стали моими друзьями – те, кто всего лет на десять старше меня. «Десять лет разницы – это пустяки», – сказал Эдуард Багрицкий. С годами, действительно, разница в возрасте не играет уже прежней роли, но не в случае ученик – учитель. Я до сих пор к моим друзьям-учителям не могу обращаться на «ты», хотя они неоднократно мне это предлагали. У меня навсегда, с детства, остались к ним уважение, благодарность, даже благоговение – тот взгляд снизу вверх, который сформировался в годы, когда эти учителя помогали мне становиться самим собой, понимать самого себя.

Теперь я гораздо старше их «тех» и, возможно, знаю и умею больше их «тех», но если бы не они «тогда»…

Я все это говорю для того, чтобы объяснить свою позицию, свой тон в этих заметках об Иосифе Яковлевиче Веребейчике, моем учителе математики и классном руководителе с девятого по одиннадцатый класс в 30-й школе. Я не сторонний наблюдатель, не объективный свидетель и аналитик его деятельности, не критик или апологет его методов, я – его благодарный ученик.

Еще несколько общих слов. Сейчас принято критиковать советскую школу, отмечать в ней только негативное. Диапазон критиков широк: от Иосифа Бродского до Валерии Гай Германики (которая в советской школе не училась да, вроде бы, и в постсоветской тоже). Я учился в трех школах, одна была в Воркуте, две – в Ленинграде. У меня со школьных лет остались десятки друзей, разбросанных сейчас по всему миру (и востребованных в этом мире, в частности в США, Германии, Израиле и, конечно, в России), но мы до сих пор встречаемся и с благодарностью вспоминаем школу, учителей и приглашаем самых любимых из них, на наши встречи. Они до сих пор остаются для нас примером, образцом честности, порядочности, ответственности, высокого профессионализма – тем камертоном, по которому мы до сих пор настраиваем свою жизнь.

В советской школе было много недостатков, мы все о них знаем. Но в этой школе учили, что человек человеку друг (и мы верили в это), что все люди равны, что есть ценности, которыми стоит дорожить, и они важнее личного благополучия: честь, совесть, Родина. Советская школа многое смогла сделать, а сегодняшняя? В современной школе немало интересного, есть в ней и молодые учителя-энтузиасты, но во многом она держится на тех, кто учился в советской школе, кто сохраняет ее традиции, кто считает, что школа – не «образовательное учреждение» (такое теперь у наших школ наименование), не коммерческая организация, не предприятие, относящееся к сфере услуг,
а место, где воспитывают и где учат не только «предметам».

В школьные годы, до девятого класса, математика не была моим самым любимым предметом, но она давалась мне легко, и это приносило определенное удовлетворение, поскольку по математике я был, как правило, первым учеником в классе. Мне больше нравились литература и история, но класса с пятого или шестого я очень увлекся астрономией, читал популярные книжки, сам делал телескопы, ездил в планетарий. Любовь к астрономии и привела меня в 30-ю школу, в математический класс. Оценки у меня были отличными, собеседование я прошел и оказался в 9-3 классе, где классным стал Иосиф Яковлевич. Тут-то у всех нас, талантливых и не очень, фанатов математики и таких, как я, случился шок. С первого дня нагрузки оказались запредельными, мы буквально сидели ночами, исписывая толстые тетради бесконечными формулами. По итогам первой четверти все бывшие отличники (а ими были практически все) оказались едва-едва троечниками. Мною стало овладевать отчаяние, все силы и все время отнимала математика, она заслонила собою все, в том числе и любимую мною астрономию. Средство превратилось в самоцель. К тому же выяснилось, что по большому счету мои математические способности оказались весьма средними. К концу года одаренность и возможности каждого проявились очень отчетливо. Но было очевидно и то, что Иосиф Яковлевич не ставил задачу отсева слабых. Он разработал такую систему, которая позволяла очень быстро развиваться наиболее одаренным (даже перескакивать через класс) и держаться на плаву менее сильным.

Оставаться или нет – это каждый решал сам. К концу учебного года я принял решение уйти из Тридцатки, поступить в вечернюю школу (которую я, очевидно, без особых усилий закончил бы на отлично, в том числе и по математике), а потом идти в любой ВУЗ, но на астрономию, то есть на матмех, я уже не хотел. К тому же это был последний год, когда в вечерних и заочных школах еще оставалась десятилетка (там не было так называемой профподготовки), а значит, ко всему прочему я еще выигрывал целый год. В начале августа я забрал документы. Из школы я вышел с дрожащими руками и ощущением, что совершил катастрофическую ошибку.

Последующие недели, прошедшие в поисках подходящей вечерней школы и попытках устроиться на работу (не работая, нельзя было учиться в вечерней), я жил с ощущением этой катастрофы. Устроиться на работу оказалось не просто. Мы с отцом ходили по каким-то приемным, райкомам комсомола и еще где-то, отец, входя в очередной кабинет, произносил: «Вам позвонили…», и, в конце концов, кто-то кому-то позвонил, и мне предложили стать учеником токаря-револьверщика.

Все это время я чувствовал свою униженность и неправильность происходящего. Я жил с ощущением своей трусости, слабости и пониманием того, что и в следующий раз, столкнувшись с трудностями, я опять отступлю и ничего не добьюсь. Я вдруг понял, что просто не умею работать, а это умение – самое важное, возможно, важнее таланта и что этому умению можно и нужно научиться.

В конце августа я пришел в тридцатку, встретился с учителями. Они жалели, что я ушел, и я был этим несколько удивлен. Директор Татьяна Владимировна сказала, что с удовольствием примет меня обратно, но попросила, чтобы свое окончательное решение я сообщил через день.

Я пошел к Иосифу Яковлевичу. Он знал, что я забрал документы, но встретил меня доброжелательно. На мои расспросы он сказал, что десятый класс будет очень трудным, но начнется практика по программированию (в школе была установлена ЭВМ – электронно-вычислительная машина «Урал»), а одиннадцатый будет простым. Еще он сказал, что тот, кто выдержал девятый класс, выдержит и дальше. «А я смогу?» – спросил я. «Сможешь» – ответил он.

Я с наслаждением стал готовиться к школе, повторять математику, физику. И оказалось, что все это не так сложно, как представлялось раньше. С этого момента стали исчезать, таять мои юношеские, мои личные комплексы.

Я много занимался, но мне было легко учиться. В десятом классе я пришел в ЛИТО – литературное объединение тридцатой школы, но это особая тема. Я занимался математикой, писал стихи, читал Гомера и Канта.

Потом был матмех ЛГУ, где я учился с большим удовольствием. Был научный институт, один из отделов которого занимался разработкой автоматических астрономических систем, была аспирантура, кандидатская диссертация. В связи со своей работой я бывал и работал в Пулковской и Бюраканской обсерваториях, ездил в Крымскую обсерваторию, разглядывал сквозь разные телескопы и самые современные мониторы звезды, планеты, туманность Андромеды. Впервые в нашей стране составлял звездные каталоги для ЭВМ, создавал пакеты программ для работы с ними и программы для автоматических наблюдений. Это было потом, а в начале всего этого было произнесенное моим классным руководителем «Сможешь!» и прекрасная, хотя и очень тяжелая школа работы у Иосифа Яковлевича, в тридцатке.

По-видимому, программу он составлял сам, тогда еще только начиналось создание специализированных математических школ, и все это проходило на уровне эксперимента. В тридцатой школе математических классов было два, и в обоих математику вел Веребейчик. Возможно, он включал в свой курс что-то лишнее, мне сейчас трудно судить об этом. Но математическое образование, школьное и даже супершкольное, я получил отличное. А главное – я научился систематически работать, часами сидеть за письменным столом дома, в библиотеке за книгами, конспектами и – думать. Математика ум в порядок приводит, как справедливо заметил Ломоносов.

Когда мы встретились с Иосифом Яковлевичем Веребейчиком, он был «мужчиной средней упитанности в полном расцвете сил», очень импозантным, всегда ироничным. Сейчас такое трудно представить, ново время урока он обычно курил, сидя у раскрытого окна. Его любимыми сигаретами были сигареты «Друг» (на красной коробке золотое изображение овчарки), и сквозь клубы дыма он отпускал колкие, но необидные замечания мучившимся у доски. Он любил спорт, любил смотреть по телевизору футбол, хоккей, бокс.

С высоты своего математического Олимпа он иронично, а иногда и ревниво поглядывал на гуманитарные предметы. Мы с моим другом и одноклассником Володей Родионовым в десятом и одиннадцатом классах много времени отдавали ЛИТО, которым руководил Герман Николаевич Ионин, еще одна харизматичная фигура тридцатой школы, другой ее «полюс». И Володя, и я хорошо закончили школу, оба поступили на матмех. Конечно, Иосиф Яковлевич не вмешивался в нашу жизнь, но на последнем родительском собрании сказал, что Троицкий и Родионов вполне могли окончить школу с медалями, если бы не тратили время на свое ЛИТО. Не знаю, как Володя (он сейчас крупный ученый в Израиле), а я не жалею, что «тратил» на это время.

Иосиф Яковлевич, безусловно, обладал харизмой, он заставлял себя уважать и слушать, но тираном, деспотом ни в коем случае не был. Когда он начинал говорить, он обычно вытягивал брови в линеечку, и я вскоре обнаружил у себя ту же привычку. Он использовал в речи много собственных выражений и словечек, которые мы невольно переняли у него и часто потом использовали. Вот для примера некоторые:

Полуархимеды

Если бы я не любил животных, я назвал бы это бредом сивой кобылы

Тройка на костылях

В математике без логики, что на балу без штанов

Дважды два – четыре, это мы уже доказали

«У нас имеется треугольник»… А если не у нас, а у американцев?

Чтобы доказать, что слон это слон, не обязательно сначала доказывать, что он не верблюд!

Друг мой, это было еще у Гоголя, называлось «Записки сумасшедшего».

У нас не было – во всяком случае, это мне не запомнилось – каких-либо классных мероприятий, классных часов, комсомольских собраний, нравоучительных бесед. Но три момента остались в памяти. В девятом классе в середине октября Иосиф Яковлевич вывез нас в Репино. Была золотая осень, лес, речка, костер, футбол. Я в то время жил в пригороде Ленинграда, и красотами природы меня было не удивить, но эта поездка, этот лес мне запомнились. С тех пор наш класс в том или ином составе собирается в середине октября, а еще в конце марта, в день рождения Иосифа Яковлевича. Пока он был жив, мы собирались у него.

Второй из запомнившихся мне моментов – это день после выпускного вечера. Школьный вечер почему-то не остался в памяти, а вот на следующий день Иосиф Яковлевич пригласил наш класс к себе домой. Он сказал тогда, что теперь мы взрослые, самостоятельные, и он может показать нам свой вкус (видимо, имелся в виду коньяк, который он любил). Был коньяк, вино, танцы, и мы с Родионовым совершили, можно сказать, преступление – не явились на творческое отчетное собрание ЛИТО, что для всех «литовцев» показалось тогда святотатством.

И наконец, третий случай. Через несколько лет после окончания школы у одной из наших одноклассниц умер муж, тоже наш одноклассник, и она осталась одна с двумя маленькими детьми. На очередной встрече Иосиф Яковлевич сказал, что он открыл счет в сберкассе (тогда банков не было) и что он считает нашим общим делом отчислять на этот счет, кто сколько сможет, пока дети не станут на ноги. Я не знаю, долго ли продержался этот счет, но то, что он пополнялся, я знаю.

Яне хочу и не берусь судить об Иосифе Яковлевиче как о педагоге, как об учителе математики – здесь у каждого может быть своя точка зрения, и каждый будет по-своему прав.

Мне кажется, что педагогика ближе к искусству, чем к науке, в ней очень многое зависит от личности, от индивидуальности учителя. Те приемы и методы, что успешно используют один, не работают у другого. Да и задачи каждый учитель ставит свои. Иосиф Яковлевич, безусловно, был профессионалом. Те, кто попадал в сферу его влияния, испытывали его мощное притяжение-отталкивание и вынуждены были как-то определяться, барахтаться, выплывать – находить себя. А это – самая главная школа.

Много лет спустя после моего окончания школы, когда стали закрываться научные институты и соответственно были свернуты самые грандиозные проекты и разработки, когда надо было просто-напросто выжить, прокормить семью, я снова пришел к Иосифу Яковлевичу. Я никогда не хотел быть школьным учителем и не видел в себе для этого никаких способностей и склонностей, но обстоятельства выстроились так, что пойти работать в школу казалось выходом из сложившейся ситуации. При этом у меня насчет себя как педагога имелись большие сомнения. Я приехал к нему, и он опять поддержал меня. Я бывал у него потом неоднократно, он многое мне рассказал о своей жизни, о том, как воевал, был ранен, как после войны, чтобы прокормить семью, брал вычислительные работы и ночами сидел с логарифмической линейкой. Рассказывал о своем школьном опыте, давал советы и методическую литературу.

Я уже много лет работаю в школе, эта работа захватила меня, она очень тяжелая, изматывающая, неблагодарная, но она же приносит много радости, удовлетворения. И конечно, я часто оглядываюсь на своих учителей, на Иосифа Яковлевича, и мне всегда кажется, что мне очень-очень далеко до них.

Август 2010 г., Санкт-Петербург

Федор Дроздов

- Поедем в Африку, наймемся в какой-нибудь иностранный легион, повоюем, постреляем, мир посмотрим. А через границу как-нибудь просочимся, – сказал он, когда мы в очередной раз то ли от нечего делать, то ли от непонятной юношеской тоски катались на трамвае.

За трамвайным окном была ленинградская окраина, многоэтажки, пустыри, темнота, холод, скука.

- Нет, – сказал я, – наемником я не хочу.

Так мы не попали в Африку.

Зато с ним и еще с одним нашим другом-одноклассником Володей Родионовым мы залезли на шпиль Петропавловского собора. Что нас тогда так томило, корежило, гнало из дома, заставляло совершать немыслимые кульбиты, отчаянные поступки?

Еще до нашего восхождения на шпиль мы в качестве тренировки забирались со двора школы по водосточной трубе на третий этаж. Это нам пригодилось при покорении шпиля. А потом еще залезли на школьную крышу, но, к нашему сожалению, не удалось добраться до якоря, который венчает башенку на здании школы.

История со шпилем уже обросла легендами и, наверное, у каждого ее участника есть своя версия. У меня она такая. Залезть на шпиль собора Петропавловской крепости казалось делом немыслимым, поэтому, решили мы, если это нам удастся, то докажем себе, что сможем добиться всего, чего захотим. Мы залезли.

Долго готовились, приходили к собору, обдумывали предстоящие действия, собирали веревки, инструменты. Я не буду описывать детали нашего восхождения, чтобы не получилась инструкция для желающих повторить нашу авантюру. Впрочем, теперь это уже и невозможно – в то время не было подсветки зданий, не было сигнализации и прочих хитроумных ловушек для злоумышленников и балбесов вроде нас.

Куранты собора били каждые пятнадцать минут, и вот под их перезвон мы совершали свое черное дело: выдавливали стекла, взламывали замки. Напротив собора у Монетного двора всегда стоял часовой, территорию крепости постоянно обходил наряд милиции, мы это знали, поэтому боялись обнаружить себя шумом.

Проникли внутрь собора. В храме было очень тихо, в темноте поблескивало золото иконостаса, тускло светились иконы, отражая свет уличных фонарей. Мы были неверующими, но вся эта атмосфера вызывала непонятное, неведомое, по крайней мере, для меня, благоговение. Потом по внутренней лестнице мы поднялись к балкону, выходящему на площадь. Двустворчатая дверь замыкалась двумя длинными железными крюками. Мы их сняли, вышли на балкон, оглядели темную площадь, Монетный двор, часового, на штыке у которого «блестела полночная луна». Но впереди было главное – шпиль.

Под перезвон курантов мы взломали еще несколько дверей и добрались до механизма часов. С опаской и любопытством обходили огромные зубчатые колеса, колокола. Внутри шпиля примерно до его середины шла вертикальная железная лестница, по ней мы поднялись на небольшую площадку. Дальше находился люк, его дверца открывалась наружу, замком служила ржавая скрученная проволочка.

Теперь лезть надо было снаружи и по очереди. Мы совершенно не знали, что нас там ждет, насколько надежны те скобы, или перекладины на верхней части шпиля, которые мы рассматривали снизу. Кто и когда поднимался по ним в последний раз? За себя страшно не было, было страшно, что кто-то другой упадет – как нам тогда жить?

Первым полез Федор. Он добрался до перекладины креста, как-то умудрился там снять с себя майку и прицепить ее там. Эту белую майку на кресте можно было потом видеть более года, пока ее не истрепал ветер. Наверное, она не украшала шпиль, но после нас забраться туда, видимо, никто не решился. Вторым был Володя. Спустившись, он с гордостью сообщил, что наступил ногой на голову ангела.

Пришла моя очередь, я должен был повесить на вершине креста красный флажок, вырезанный из кофты Володиной мамы. Тут выяснилось, что флажок мы забыли внизу, во дворе собора, где оставили свои сумки. Я вынужден был повторить весь путь сначала вниз, а потом наверх. Когда я уже поднимался по железному скату крыши, у меня из заднего кармана брюк выпали плоскогубцы и с грохотом покатились вниз. Это был самый ужасный момент нашей экспедиции. Я видел внизу часового у Монетного двора, грохот плоскогубцев, летевших вниз по железной крыше, был громче (так мне казалось) раскатов грома. Но часовой не среагировал. Наверное, он, завороженный магией майской ленинградской ночи, тенями Петропавловской крепости, был погружен в собственные мысли.

Через люк я вылез на внешнюю сторону шпиля. Подниматься было не страшно, даже когда пришлось огибать шар под крестом спиною вниз. Я испытывал холодящее чувство восторга. Уже стоя на перекладине креста, я взглянул вниз, на город. Он выглядел необозримым, и оказалось, что он не плоский – расчерченный пунктирами уличных фонарей он поднимался, даже вздымался к югу, к Пулковским высотам. Дотянувшись до громоотвода над крестом, я закрепил флажок.

Этот флажок мы решили повесить в честь двадцатилетия победы в Великой Отечественной войне. Свою экспедицию на шпиль собора Петропавловской крепости мы осуществили в ночь с 8-го на 9-е мая 1965 года, будучи тогда учениками одиннадцатого класса.

Перед этим штурмом договорились, что никогда никому не расскажем о нашем предприятии. Во-первых, потому, что это было, как мы считали, нашим сугубо личным делом, а, во-вторых, делом уголовным. Мы, спустившись вниз, даже обсуждали, не оставить ли всю имевшуюся у нас мелочь в качестве компенсации за нанесенный ущерб, за разбитые стекла и сломанные замки. Мы высыпали все, что у нас было, на асфальт и подсчитали. Кончилось тем, что на эти деньги мы с Федором взяли такси, чтобы доехать до его дома в Невском районе. Володя пошел пешком, ему было не очень далеко – он жил на Васильевском острове.

В школу мы явились к первому уроку, где, как всегда, нас встречала у лестницы элегантная и красивая Татьяна Владимировна, наш директор. Она поправила Федору галстук, а мне сказала:

- Тебе, ребенок, пора постричься.

К концу занятий мы узнали, что 9 мая объявлен праздничным днем. Однако выходным, «красным днем календаря», он стал лишь со следующего года. Наши незамысловатые руководители государства так ухитрялись объявлять новые праздники, что нерабочими днями они становились только через год – так произошло с 8-м марта и с Днем Конституции.

После уроков я не удержался – привел свою подругу в Петропавловскую крепость. Там было много милиционеров, они суетились на площади, выглядывали из разбитого нами окна на башне собора. На перекладине креста белела майка Федора, над крестом колыхался красный флажок. А среди толп туристов я заметил в разных концах площади обоих моих друзей – каждого с подругой – запрокинув головы, они указывали вверх пальцами вытянутых рук.

Федор появился в нашей школе в десятом классе. Крепкий, коренастый, немного задиристый, но открытый и веселый, без всякого налета снобизма, свойственного ученикам 30-й школы, он сразу привлек мое внимание, да и не только мое. И я, и он не принадлежали к плеяде лучших учеников и фанатиков математики, мы быстро нашли общий язык.

Однажды мы с ним подрались. Это было в Шувалове, у моего дома, на зеленой лужайке между двух высоченных берез. Драка была не дракой, а меряньем сил. Начиналось все как забава, но по мере того, как он раз за разом швырял меня на землю, во мне закипала ярость. Я с остервенением набрасывался на него и снова оказывался сбитым с ног. Он победил. Но нашу дружбу это не нарушило.

Я часто бывал у него в доме, а он у меня, мы вместе готовились к зачетам, экзаменам и жили по несколько дней то тут, то там, целыми днями решая задачи и пересказывая друг другу ответы на экзаменационные вопросы по математике и физике.

Со временем я узнал, что его мама Татьяна Гавриловна прошла через сталинские лагеря, что сам Федор родился в лагере, что именно там, в заключении, Татьяна Гавриловна стала глубоко верующим человеком. Вера в Бога для меня, воспитанного в атеистическом государстве, казалась чем-то очень странным – ведь было же очевидным и доказанным наукой, что Бога нет. Я со стыдом и раскаянием вспоминаю свою запись того времени в дневнике: «Я в Боге не нуждаюсь!» – выражение глупой щенячьей гордыни и слепоты. Но почти все мы тогда так думали и чувствовали.

У Татьяны Гавриловны ее вера была органичной, спокойной, не навязчивой. Из ее рук я впервые взял Евангелие, прочитал его. Меня тогда, убежденного и даже воинствующего атеиста, поразило, насколько вся наша культура, литература, искусство и даже пресловутый «Кодекс строителя коммунизма», пронизаны образами, идеями, цитатами из этой книги. Особенно яркой для меня оказалась притча о падшей женщине, простота и мудрость решения Христа, сказавшего: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит камень». Да и многое из того, что я смог понять тогда в этой книге, оказалось созвучным моему внутреннему миру.

Мама Федора подарила мне большую фотографию Сикстинской Мадонны Рафаэля, эта фотография до сих пор украшает и освящает нашу квартиру.

Татьяна Гавриловна варила невероятно вкусный кофе со сливками, такого вкусного кофе я ни до, ни после не пил. А еще она часто угощала меня охотничьими колбасками, которые казались мне тогда невероятным деликатесом.

У нее был маленький домик под Псковом, в Любятове. Я там оказался первый раз вскоре после выпускного вечера – мы с Федором хотели немного отдохнуть после выпускных экзаменов перед вступительными. В этот домик в Любятове спустя пару лет я приехал уже без Федора со своей будущей женой и с другом.

Встретил нас Сергей Алексеевич. С ним я познакомился еще в Ленинграде, Федор с мамой и Сергей Алексеевич жили одним домом. Это был опальный священник-диссидент, сейчас его имя хорошо известно: отец Сергий Желудков. Знакомство и общение со священником для меня тогда было экзотикой, тем более, что незадолго до этого Хрущев обещал показать по телевизору последнего попа в Советском союзе. Этот «поп» оказался удивительно энергичным, общительным, жизнерадостным, образованным, и я не помню, чтобы он пытался завести разговор о вере, о религии.

Тогда я еще не понимал, хотя и чувствовал необычность происходящего, что общение с этим человеком (не только оно, конечно) взломает во мне лед стереотипов, которыми были окованы почти все граждане, или, как тогда говорили, жители Советского союза, наш народ, который «там тогда, к несчастью, был».

В мой второй приезд мы оказались в Пскове, в Любятове, ночью и почти сразу улеглись спать, а утром Сергей Алексеевич встретил нас у накрытого стола, на котором среди прочего стояла «маленькая» водки. «Водку?! С утра?! Стаканами?! – произнес он театрально. – С удовольствием!»

Потом началась захватывающая беседа. Это был и легкий, и очень серьезный разговор. Меня мало тогда интересовала политика, но в его речах наша жизнь – жизнь страны и каждого из нас – представала в новом, неожиданном ракурсе. Поражала смелость, неожиданность и независимость его суждений, его внутренняя свобода, еще не знакомая нам.

Эти беседы с ним продолжались и потом, в Ленинграде, когда я бывал в доме Федора. От Сергея Алексеевича я впервые услышал о Сахарове, о Солженицыне, а позднее от него же мы получили первую нашу «нелегальную» литературу: «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург и, как это не забавно сейчас звучит, «Собачье сердце» Булгакова. Меня самого, убежденного советского человека, атеиста, удивляла моя необъяснимая симпатия к этому «попу-расстриге», к его живым речам. Наверное, для меня это был первый мостик к казалось бы исчезнувшему континенту другой, не советской – русской культуры.

И когда много позже судьба подарила мне встречу и знакомство с отцом Александром Менем, я уже вполне был готов воспринимать и понимать то, о чем он говорил. Для меня уже не было неожиданностью, что священник – очень умный и образованный человек, что он своим простым и великолепным языком, своими идеями, своей верой смог покорить и повести за собой сотни и тысячи человек.

Осенью, в начале второго курса Университета – мы с Федором учились на математико-механическом факультете, но на разных отделениях – у меня произошла личная драма. Я был влюблен в девушку, с которой мы учились в параллельных классах и вместе занимались в школьном литературном объединении. Я решился на прямой разговор – «объяснение», – и выяснилось, что у нее есть друг, он служил в армии, они переписывались, она ждала его, и вот он вернулся, и у них назначен окончательный разговор.

Мир рухнул. Я пошел к Феде. Видимо, у него тоже в это время что-то произошло, личные проблемы мы не обсуждали. Мы решили на все плюнуть и уехать, куда глаза глядят. Например, в Кижи. В карманах у нас были буквально гроши, и мы не могли, подобно Высоцкому, махнуть в Магадан.

Следующим утром мы отправились в путь. В двух полупустых рюкзачках какие-то подстилки, пара пакетиков супа, алюминиевый бидончик. У Московского вокзала долго ходили по путям, пытаясь выяснить, куда направляется тот или иной товарный поезд. Видимо, это считалось государственной тайной, но все-таки мы нашли нужный состав.

В Петрозаводск приехали глубокой ночью. Город нам был совершенно не знаком, мы долго брели наугад, ища место для привала, и, наконец, оказались в каком-то лесочке. Улеглись под деревом, укрывшись взятой с собой на случай дождя клеенкой. Утром, продрав глаза, увидели над нашими головами прибитый к дереву щит: «Запретная зона. Военный полигон».

Позавтракали на дебаркадере, купив по стакану кофе с молоком из большого алюминиевого бака. Черный хлеб в столовых был тогда бесплатным и стоял на столах.

Чтобы добраться до Кижей, пришлось заплатить за «Метеор», теплоход на подводных крыльях, но в ту пору это стоило недорого.

Остров оказался пустынным и безлюдным, туристический сезон уже закончился. Мы долго бродили между музейными деревянными строениями, обалдело оглядывали знаменитый храм, наметанным взглядом прикидывая, как можно было бы на него забраться. Нас пустили внутрь, разрешили там все осмотреть, рассказали известную легенду о заброшенном в озеро топоре.

Потом на другом конце острова в чьем-то огороде мы нарыли картошки и на костре сварили в бидончике суп из пакетов. Ночевали в стогу, а утром отправились обратно. Мы опять ехали на товарном поезде, на тормозной площадке. Ночью ударил мороз, холод был невыносимый, спрятаться от ледяного ветра было некуда. Видимо, вид у меня был жалкий, и Федор собрал все наши вещи, вложил рюкзак в рюкзак и заставил меня засунуть туда ноги. Сам он всю ночь пропрыгал на площадке.

Когда я подъезжал на трамвае к дому, я увидел возле него свою девушку. Телефона у меня тогда не было, позвонить она не могла и приехала сама. Через некоторое время мы поженились. Моим свидетелем на свадьбе был Федор.

Зачем я все это вспоминаю и пишу? Наверное, затем, что мне захотелось рассказать о своем хорошем друге, затем, что есть люди, на которых можно положиться, которые не предадут. Конечно, каждый, прочтя эти заметки, может сделать свои выводы, увидит что-то свое. Но мне захотелось проговорить все это самому. И я говорю.

Декабрь 2010 г., Санкт-Петербург

Используя этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.